Неточные совпадения
Условий света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба;
Томила жизнь обоих нас;
В обоих
сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших
дней.
Но я не создан для блаженства;
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе недостоин я.
Поверьте (совесть в том порукой),
Супружество нам будет мукой.
Я, сколько ни любил бы вас,
Привыкнув, разлюблю тотчас;
Начнете плакать: ваши слезы
Не тронут
сердца моего,
А будут лишь бесить его.
Судите ж вы, какие розы
Нам заготовит Гименей
И, может быть,
на много
дней.
Он иногда читает Оле
Нравоучительный роман,
В котором автор знает боле
Природу, чем Шатобриан,
А между тем две, три страницы
(Пустые бредни, небылицы,
Опасные для
сердца дев)
Он пропускает, покраснев,
Уединясь от всех далеко,
Они над шахматной доской,
На стол облокотясь, порой
Сидят, задумавшись глубоко,
И Ленский пешкою ладью
Берет в рассеянье свою.
Весь вечер Ленский был рассеян,
То молчалив, то весел вновь;
Но тот, кто музою взлелеян,
Всегда таков: нахмуря бровь,
Садился он за клавикорды
И брал
на них одни аккорды,
То, к Ольге взоры устремив,
Шептал: не правда ль? я счастлив.
Но поздно; время ехать. Сжалось
В нем
сердце, полное тоской;
Прощаясь с
девой молодой,
Оно как будто разрывалось.
Она глядит ему в лицо.
«Что с вами?» — «Так». — И
на крыльцо.
Своим пенатам возвращенный,
Владимир Ленский посетил
Соседа памятник смиренный,
И вздох он пеплу посвятил;
И долго
сердцу грустно было.
«Poor Yorick! — молвил он уныло, —
Он
на руках меня держал.
Как часто в детстве я играл
Его Очаковской медалью!
Он Ольгу прочил за меня,
Он говорил: дождусь ли
дня?..»
И, полный искренней печалью,
Владимир тут же начертал
Ему надгробный мадригал.
Татьяна любопытным взором
На воск потопленный глядит:
Он чудно вылитым узором
Ей что-то чудное гласит;
Из блюда, полного водою,
Выходят кольца чередою;
И вынулось колечко ей
Под песенку старинных
дней:
«Там мужички-то всё богаты,
Гребут лопатой серебро;
Кому поем, тому добро
И слава!» Но сулит утраты
Сей песни жалостный напев;
Милей кошурка
сердцу дев.
О, кто б немых ее страданий
В сей быстрый миг не прочитал!
Кто прежней Тани, бедной Тани
Теперь в княгине б не узнал!
В тоске безумных сожалений
К ее ногам упал Евгений;
Она вздрогнула и молчит
И
на Онегина глядит
Без удивления, без гнева…
Его больной, угасший взор,
Молящий вид, немой укор,
Ей внятно всё. Простая
дева,
С мечтами,
сердцем прежних
дней,
Теперь опять воскресла в ней.
Он мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое
сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…
К тому ж — он мыслит — в это
делоВмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно, быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…»
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот
на чем вертится мир!
Певец Пиров и грусти томной,
Когда б еще ты был со мной,
Я стал бы просьбою нескромной
Тебя тревожить, милый мой:
Чтоб
на волшебные напевы
Переложил ты страстной
девыИноплеменные слова.
Где ты? приди: свои права
Передаю тебе с поклоном…
Но посреди печальных скал,
Отвыкнув
сердцем от похвал,
Один, под финским небосклоном,
Он бродит, и душа его
Не слышит горя моего.
И
сердцем далеко носилась
Татьяна, смотря
на луну…
Вдруг мысль в уме ее родилась…
«Поди, оставь меня одну.
Дай, няня, мне перо, бумагу
Да стол подвинь; я скоро лягу;
Прости». И вот она одна.
Всё тихо. Светит ей луна.
Облокотясь, Татьяна пишет.
И всё Евгений
на уме,
И в необдуманном письме
Любовь невинной
девы дышит.
Письмо готово, сложено…
Татьяна! для кого ж оно?
Он насильно пожал ему руку, и прижал ее к
сердцу, и благодарил его за то, что он дал ему случай увидеть
на деле ход производства; что передрягу и гонку нужно дать необходимо, потому что способно все задремать и пружины сельского управленья заржавеют и ослабеют; что вследствие этого события пришла ему счастливая мысль: устроить новую комиссию, которая будет называться комиссией наблюдения за комиссиею построения, так что уже тогда никто не осмелится украсть.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как
день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно
на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн
сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
— Да, я случайно слышал, — отвечал он, покраснев, — признаюсь, я не желаю с ними познакомиться. Эта гордая знать смотрит
на нас, армейцев, как
на диких. И какое им
дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и
сердце под толстой шинелью?
И ведь согласился же он тогда с Соней, сам согласился,
сердцем согласился, что так ему одному с этаким
делом на душе не прожить!
Петр Петрович несколько секунд смотрел
на него с бледным и искривленным от злости лицом; затем повернулся, вышел, и, уж конечно, редко кто-нибудь уносил
на кого в своем
сердце столько злобной ненависти, как этот человек
на Раскольникова. Его, и его одного, он обвинял во всем. Замечательно, что, уже спускаясь с лестницы, он все еще воображал, что
дело еще, может быть, совсем не потеряно и, что касается одних дам, даже «весьма и весьма» поправимое.
Тогда еще из Петербурга только что приехал камер-юнкер князь Щегольской… протанцевал со мной мазурку и
на другой же
день хотел приехать с предложением; но я сама отблагодарила в лестных выражениях и сказала, что
сердце мое принадлежит давно другому.
Ему как-то предчувствовалось, что, по крайней мере,
на сегодняшний
день он почти наверное может считать себя безопасным. Вдруг в
сердце своем он ощутил почти радость: ему захотелось поскорее к Катерине Ивановне.
На похороны он, разумеется, опоздал, но
на поминки поспеет, и там, сейчас, он увидит Соню.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное место в
сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала
на призыв ее воли, и
на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в
сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний
день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы
на другой
день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка
сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.
— Боже мой, если б я знал, что
дело идет об Обломове, мучился ли бы я так! — сказал он, глядя
на нее так ласково, с такою доверчивостью, как будто у ней не было этого ужасного прошедшего.
На сердце у ней так повеселело, стало празднично. Ей было легко. Ей стало ясно, что она стыдилась его одного, а он не казнит ее, не бежит! Что ей за
дело до суда целого света!
У ней с того
дня как-то странно
на сердце… должно быть, ей очень обидно… даже в жар кидает,
на щеках рдеют два розовых пятнышка…
— Что ты, с ума сошел? Я
на днях поеду за границу, — с
сердцем перебил Обломов.
— Ну, там как хотите. Мое
дело только остеречь вас. Страстей тоже надо беречься: они вредят леченью. Надо стараться развлекать себя верховой ездой, танцами, умеренными движениями
на чистом воздухе, приятными разговорами, особенно с дамами, чтоб
сердце билось слегка и только от приятных ощущений.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее
на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что
на днях уедет в Италию, только лишь
сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Обломову в самом
деле стало почти весело. Он сел с ногами
на диван и даже спросил: нет ли чего позавтракать. Съел два яйца и закурил сигару. И
сердце и голова у него были наполнены; он жил. Он представлял себе, как Ольга получит письмо, как изумится, какое сделает лицо, когда прочтет. Что будет потом?..
От прежнего промаха ему было только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло
на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей понять, что догадался о ее любви к нему, да еще, может быть, догадался невпопад. Это уже в самом
деле была обида, едва ли исправимая. Да если и впопад, то как неуклюже! Он просто фат.
Батрачка безответная
На каждого, кто чем-нибудь
Помог ей в черный
день,
Всю жизнь о соли думала,
О соли пела Домнушка —
Стирала ли, косила ли,
Баюкала ли Гришеньку,
Любимого сынка.
Как сжалось
сердце мальчика,
Когда крестьянки вспомнили
И спели песню Домнину
(Прозвал ее «Соленою»
Находчивый вахлак).
Нет великой оборонушки!
Кабы знали вы да ведали,
На кого вы дочь покинули,
Что без вас я выношу?
Ночь — слезами обливаюся,
День — как травка пристилаюся…
Я потупленную голову,
Сердце гневное ношу!..
Как велено, так сделано:
Ходила с гневом
на сердце,
А лишнего не молвила
Словечка никому.
Зимой пришел Филиппушка,
Привез платочек шелковый
Да прокатил
на саночках
В Екатеринин
день,
И горя словно не было!
Запела, как певала я
В родительском дому.
Мы были однолеточки,
Не трогай нас — нам весело,
Всегда у нас лады.
То правда, что и мужа-то
Такого, как Филиппушка,
Со свечкой поискать…
Но нередкий в справедливом негодовании своем скажет нам: тот, кто рачит о устройстве твоих чертогов, тот, кто их нагревает, тот, кто огненную пряность полуденных растений сочетает с хладною вязкостию северных туков для услаждения расслабленного твоего желудка и оцепенелого твоего вкуса; тот, кто воспеняет в сосуде твоем сладкий сок африканского винограда; тот, кто умащает окружие твоей колесницы, кормит и напояет коней твоих; тот, кто во имя твое кровавую битву ведет со зверями дубравными и птицами небесными, — все сии тунеядцы, все сии лелеятели, как и многие другие, твоея надменности высятся надо мною: над источившим потоки кровей
на ратном поле, над потерявшим нужнейшие члены тела моего, защищая грады твои и чертоги, в них же сокрытая твоя робость завесою величавости мужеством казалася; над провождающим
дни веселий, юности и утех во сбережении малейшия полушки, да облегчится, елико то возможно, общее бремя налогов; над не рачившим о имении своем, трудяся деннонощно в снискании средств к достижению блаженств общественных; над попирающим родством, приязнь, союз
сердца и крови, вещая правду
на суде во имя твое, да возлюблен будеши.
Но да не падет
на нас таковая укоризна. С младенчества нашего возненавидев ласкательство, мы соблюли
сердце наше от ядовитой его сладости, даже до сего
дня; и ныне новый опыт в любви нашей к вам и преданности явен да будет. Мы уничтожаем ныне сравнение царедворского служения с военным и гражданским. Истребися
на памяти обыкновение, во стыд наш толико лет существовавшее. Истинные заслуги и достоинства, рачение о пользе общей да получают награду в трудах своих и едины да отличаются.
Лука Лукич. Что ж мне, право, с ним делать? Я уж несколько раз ему говорил. Вот еще
на днях, когда зашел было в класс наш предводитель, он скроил такую рожу, какой я никогда еще не видывал. Он-то ее сделал от доброго
сердца, а мне выговор: зачем вольнодумные мысли внушаются юношеству.
Шестнадцатого апреля, почти шесть месяцев после описанного мною
дня, отец вошел к нам
на верх, во время классов, и объявил, что нынче в ночь мы едем с ним в деревню. Что-то защемило у меня в
сердце при этом известии, и мысль моя тотчас же обратилась к матушке.
«Какой же он неверующий? С его
сердцем, с этим страхом огорчить кого-нибудь, даже ребенка! Всё для других, ничего для себя. Сергей Иванович так и думает, что это обязанность Кости — быть его приказчиком. Тоже и сестра. Теперь Долли с детьми
на его опеке. Все эти мужики, которые каждый
день приходят к нему, как будто он обязан им служить».
Никогда еще не проходило
дня в ссоре. Нынче это было в первый раз. И это была не ссора. Это было очевидное признание в совершенном охлаждении. Разве можно было взглянуть
на нее так, как он взглянул, когда входил в комнату за аттестатом? Посмотреть
на нее, видеть, что
сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти молча с этим равнодушно-спокойным лицом? Он не то что охладел к ней, но он ненавидел ее, потому что любил другую женщину, — это было ясно.
В продолжение всего
дня за самыми разнообразными разговорами, в которых он как бы только одной внешней стороной своего ума принимал участие, Левин, несмотря
на разочарование в перемене, долженствовавшей произойти в нем, не переставал радостно слышать полноту своего
сердца.
Но Аркадий уже не слушал его и убежал с террасы. Николай Петрович посмотрел ему вслед и в смущенье опустился
на стул.
Сердце его забилось… Представилась ли ему в это мгновение неизбежная странность будущих отношений между им и сыном, сознавал ли он, что едва ли не большее бы уважение оказал ему Аркадий, если б он вовсе не касался этого
дела, упрекал ли он самого себя в слабости — сказать трудно; все эти чувства были в нем, но в виде ощущений — и то неясных; а с лица не сходила краска, и
сердце билось.
«Ну как скажет
на два
дня», — думала она, и
сердце у ней замирало.
Это было существо доброе, умное, молчаливое, с теплым
сердцем; но, бог знает отчего, от долгого ли житья в деревне, от других ли каких причин, у ней
на дне души (если только есть
дно у души) таилась рана, или, лучше сказать, сочилась ранка, которую ничем не можно было излечить, да и назвать ее ни она не умела, ни я не мог.
— Что? грозить мне вздумал? — с
сердцем заговорил он. — Ты думаешь, я тебя боюсь? Нет, брат, не
на того наткнулся! чего мне бояться?.. Я везде себе хлеб сыщу. Вот ты — другое
дело! Тебе только здесь и жить, да наушничать, да воровать…
Вот что думалось иногда Чертопханову, и горечью отзывались в нем эти думы. Зато в другое время пустит он своего коня во всю прыть по только что вспаханному полю или заставит его соскочить
на самое
дно размытого оврага и по самой круче выскочить опять, и замирает в нем
сердце от восторга, громкое гикание вырывается из уст, и знает он, знает наверное, что это под ним настоящий, несомненный Малек-Адель, ибо какая другая лошадь в состоянии сделать то, что делает эта?
Лощина эта имела вид почти правильного котла с пологими боками;
на дне ее торчало стоймя несколько больших белых камней, — казалось, они сползлись туда для тайного совещания, — и до того в ней было немо и глухо, так плоско, так уныло висело над нею небо, что
сердце у меня сжалось.
Сын его не
разделял ни неудовольствия расчетливого помещика, ни восхищения самолюбивого англомана; он с нетерпением ожидал появления хозяйской дочери, о которой много наслышался, и хотя
сердце его, как нам известно, было уже занято, но молодая красавица всегда имела право
на его воображение.
Дело в том, что Алексей, несмотря
на роковое кольцо,
на таинственную переписку и
на мрачную разочарованность, был добрый и пылкий малый и имел
сердце чистое, способное чувствовать наслаждения невинности.
Варвара. Ни за что, так, уму-разуму учит. Две недели в дороге будет, заглазное
дело! Сама посуди! У нее
сердце все изноет, что он
на своей воле гуляет. Вот она ему теперь и надает приказов, один другого грозней, да потом к образу поведет, побожиться заставит, что все так точно он и сделает, как приказано.
Многие похудели от бессонницы, от усиленной работы и бродили как будто
на другой
день оргии. И теперь вспомнишь, как накренило один раз фрегат, так станет больно, будто вспомнишь какую-то обиду.
Сердце хранит долго злую память о таких минутах!
Как взглянули головотяпы
на князя, так и обмерли. Сидит, это, перед ними князь да умной-преумной; в ружьецо попаливает да сабелькой помахивает. Что ни выпалит из ружьеца, то
сердце насквозь прострелит, что ни махнет сабелькой, то голова с плеч долой. А вор-новотор, сделавши такое пакостное
дело, стоит брюхо поглаживает да в бороду усмехается.
И началась тут промеж глуповцев радость и бодренье великое. Все чувствовали, что тяжесть спала с
сердец и что отныне ничего другого не остается, как благоденствовать. С бригадиром во главе двинулись граждане навстречу пожару, в несколько часов сломали целую улицу домов и окопали пожарище со стороны города глубокою канавой.
На другой
день пожар уничтожился сам собою вследствие недостатка питания.
Словом сказать, в полчаса, да и то без нужды, весь осмотр кончился. Видит бригадир, что времени остается много (отбытие с этого пункта было назначено только
на другой
день), и зачал тужить и корить глуповцев, что нет у них ни мореходства, ни судоходства, ни горного и монетного промыслов, ни путей сообщения, ни даже статистики — ничего, чем бы начальниково
сердце возвеселить. А главное, нет предприимчивости.
— Мне нет от него покоя! Вот уже десять
дней я у вас в Киеве; а горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить
на месть сына… Страшен, страшен привиделся он мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его!
Сердце мое до сих пор бьется. «Я зарублю твое дитя, Катерина, — кричал он, — если не выйдешь за меня замуж!..» — и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное дитя протянуло ручонки и кричало.